——————
Советская подлодка Щ–302 «Окунь». Вышла в боевой поход 10 октября 1942 года. На борту находились 37 человек экипажа.
Подорвалась на противолодочной мине и затонула в период между 11 и 13 октября.
Обнаружена 5 мая 2019 года.
—————-
В вагон–ресторане фирменного экспресса, мчавшего на Кавказ, сидел и курил очень спокойный моряк.
Семь полосок тельняшки, крепкие, будто гвоздями пришитые к крепким плечам погоны, свободно и достойно лежащий синий воротник.
Дорогие папиросы в черной блестящей коробке.
Он казался единственно недвижимым в этом подрагивающем на рельсах, на спешащих колесах мире, где покачивались кремовые шторы и крахмальные складки скатерти, раскачивались цветы в вазе, неслись и качались поля за окном в разрезе кремовых штор и раскачивался коньяк на столе, в рюмке с тонким золотым ободком.
Не один доброжелатель, разлетевшийся уже к моряку с лучшими и благородно–дружескими намерениями, вопрошал его льстиво–покровительственно: в отпуск? В ответ он внимательно смотрел, говорил не спеша и спокойно: «В отпуск», — и добрый человек отплывал недовольно в нарядную даль вагона, припасая уязвленную щедрость души для кого поприличней. Моряк отворачивался и спокойно и внимательно смотрел на золотую Украину, что неслась, покачиваясь, за сверкающей гранью стекла, потом опускал глаза и спокойно и внимательно разглядывал твердые табачные крошки на шершавой крахмальной скатерти.
Он все время думал о лодке.
Советская подлодка Щ–302 «Окунь». Вышла в боевой поход 10 октября 1942 года. На борту находились 37 человек экипажа.
Подорвалась на противолодочной мине и затонула в период между 11 и 13 октября.
Обнаружена 5 мая 2019 года.
—————-
В вагон–ресторане фирменного экспресса, мчавшего на Кавказ, сидел и курил очень спокойный моряк.
Семь полосок тельняшки, крепкие, будто гвоздями пришитые к крепким плечам погоны, свободно и достойно лежащий синий воротник.
Дорогие папиросы в черной блестящей коробке.
Он казался единственно недвижимым в этом подрагивающем на рельсах, на спешащих колесах мире, где покачивались кремовые шторы и крахмальные складки скатерти, раскачивались цветы в вазе, неслись и качались поля за окном в разрезе кремовых штор и раскачивался коньяк на столе, в рюмке с тонким золотым ободком.
Не один доброжелатель, разлетевшийся уже к моряку с лучшими и благородно–дружескими намерениями, вопрошал его льстиво–покровительственно: в отпуск? В ответ он внимательно смотрел, говорил не спеша и спокойно: «В отпуск», — и добрый человек отплывал недовольно в нарядную даль вагона, припасая уязвленную щедрость души для кого поприличней. Моряк отворачивался и спокойно и внимательно смотрел на золотую Украину, что неслась, покачиваясь, за сверкающей гранью стекла, потом опускал глаза и спокойно и внимательно разглядывал твердые табачные крошки на шершавой крахмальной скатерти.
Он все время думал о лодке.
Он стал командиром боевого поста в эту весну. Корабль отрабатывал задачу, когда в наушниках вахтенного акустика промелькнул почти неуловимый, мельчайшей зазубриной — звон. Промелькнул — и пропал. Почти показалось. Но он выжал из станции все и сумел найти этот звон опять… и опять, и лишь тогда, торопливо защелкав тумблерами, доложил наверх, что на курсовом таком–то, дистанция такая–то обнаружена точечная цель… предположительно — мина. Мина в зоне учебы эсминцев — это серьезно. Эсминец, огромный, добротный, послевоенной постройки, набитый по всем палубам и вынесенным в небо постам народом в серых робах, темный, пахнущий горячим маслом и непередаваемым холодом оружия, накренясь и гудя турбинами, рвал недоброе северное море. Линии пеленгов на штурманской карте сходились почти в одной точке.
Цель была.
Но не мина.
Но не мина.
Когда подводная лодка терпит последнюю свою аварию, и уходит ко дну с крутым дифферентом на нос, и стоит так годами — свечечкой, зарывшись развороченным взрывчаткой носом в ил, ее корма воспринимается гидролокатором именно как точечная цель, Эта лодка не вернулась из последнего военного похода. Ее не надеялись найти, а он нашел — на старой и маломощной станции. Когда окончилось все, командующий флотом объявил ему, вахтенному акустику в то пасмурное утро, десять суток отпуска.
Лодку подняли и привели в базу…
Лодку подняли и привели в базу…
…И теперь рядом с ним, у рюмки с золотым ободком, молча сидели, не видимые никем, восемьдесят братишек в мокрых, запачканных маслом робах. Не сказать с ними слова, не поведать про них, не сказать никому про то, каким чувством вины огорчается так заработанный отпуск.
—…Я тоже буду матросом.
В проходе между столиками деловито прошагал человечек, смешной, и не рыжий — невесомо теплый, как молодой подсолнух. Его окликнула от дальнего стола бледная темноволосая женщина — утомленное горестью или болезнью лицо. Человечек отмахнулся и серьезно полез на стул напротив моряка. Утвердившись на стуле, спокойно оглядел темную синеву воротника, отчеркнутую белизной полосок, погоны с жестким блеском галуна, значки на темной и свежо блестевшей форменке, не пропустил ни папиросы, ни голубого эсминца, выколотого на руке, после чего серьезно поглядел в глаза и проговорил уверенно:
— Я тоже буду матросом.
Буквы удавались ему еще не все.
И моряк неизвестно почему, подчинясь безоглядному доверию, рассказал этому подсолнуху все. Рассказал сдержанно, не торопясь, глядя то за окно, то в темневшие непонятно глаза человечка, не сглаживая печали, не умалчивая подробностей. Досказал, бросил в граненую пепельницу папиросу, закурил свежую.
— Вот так, братишка. Не пойдешь во флот?
Подсолнух посмотрел с некоторой скукой и спокойно сказал:
— Пойду.
Моряк — не весело, но, впервые за все эти дни, с облегчением — засмеялся.
А золотая Украина неслась и покачивалась за фирменными, блестящими стеклами. Вечерело. Старики сидели на лавочках, над огородами носились стрижи, пацаны гоняли мяч в сиреневой пыли. Девчонка–почтальонша катила на велосипеде по узенькой тропке. Поезд замедлял бег. Моряк вынул из–под столика чемоданчик, бескозырку с огненно–черной гвардейской лентой.
— Ну, бывай. Спасибо, браток. Держи краба.
Пожал (мелькнул в последний раз силуэт эсминца) худую ручонку, двинул к выходу. И когда поезд остановился, помахал еще огненными лентами с низкого перрона, за стеклом, посадил бескозырку на затылок, на каштановые кудри, и ушел к пыльной поселковой площади гвардии старший матрос.
В проходе между столиками деловито прошагал человечек, смешной, и не рыжий — невесомо теплый, как молодой подсолнух. Его окликнула от дальнего стола бледная темноволосая женщина — утомленное горестью или болезнью лицо. Человечек отмахнулся и серьезно полез на стул напротив моряка. Утвердившись на стуле, спокойно оглядел темную синеву воротника, отчеркнутую белизной полосок, погоны с жестким блеском галуна, значки на темной и свежо блестевшей форменке, не пропустил ни папиросы, ни голубого эсминца, выколотого на руке, после чего серьезно поглядел в глаза и проговорил уверенно:
— Я тоже буду матросом.
Буквы удавались ему еще не все.
И моряк неизвестно почему, подчинясь безоглядному доверию, рассказал этому подсолнуху все. Рассказал сдержанно, не торопясь, глядя то за окно, то в темневшие непонятно глаза человечка, не сглаживая печали, не умалчивая подробностей. Досказал, бросил в граненую пепельницу папиросу, закурил свежую.
— Вот так, братишка. Не пойдешь во флот?
Подсолнух посмотрел с некоторой скукой и спокойно сказал:
— Пойду.
Моряк — не весело, но, впервые за все эти дни, с облегчением — засмеялся.
А золотая Украина неслась и покачивалась за фирменными, блестящими стеклами. Вечерело. Старики сидели на лавочках, над огородами носились стрижи, пацаны гоняли мяч в сиреневой пыли. Девчонка–почтальонша катила на велосипеде по узенькой тропке. Поезд замедлял бег. Моряк вынул из–под столика чемоданчик, бескозырку с огненно–черной гвардейской лентой.
— Ну, бывай. Спасибо, браток. Держи краба.
Пожал (мелькнул в последний раз силуэт эсминца) худую ручонку, двинул к выходу. И когда поезд остановился, помахал еще огненными лентами с низкого перрона, за стеклом, посадил бескозырку на затылок, на каштановые кудри, и ушел к пыльной поселковой площади гвардии старший матрос.